Сухбат Афлатуни: «Пишу о Платоне, молчу о Фоме»
22 января 2007 года в московском Музее изобразительных искусств имени Пушкина состоялась пятнадцатая церемония вручения российской независимой премии в сфере искусств «Триумф». По словам художественного координатора проекта, писательницы Зои Богуславской, премия «Триумф» присуждается она людям, перешагнувшим границы любой славы. Однако вручается премия не только всемирно известным, но и начинающим мастерам культуры. В этом году молодых «триумфаторов» было девятнадцать. И один из них – Евгений Абдуллаев из Ташкента, более известный любителям литературы под именем Сухбат Афлатуни.
В феврале прошедшего года Евгений Абдуллаев уже стал победителем литературного конкурса «Русская премия» - за произведение «Ташкентский роман». Предлагаем читателям полный текст интервью Евгения Абдуллаева, в сокращенном виде опубликованного в московском журнале «Ностальгия» (№12, 2006 г.).
* * *
Санджар Янышев: - Сухбат, после наступившего в бывших российских колониях состояния, когда сама страна эмигрировала из-под ног, и люди, не сделав одного шага, оказались эмигрантами в своем дому, - многие русскоговорящие предпочли «вернуться» к месту обитания русского языка, русской культуры, то есть уехали в Россию. Ты, являясь русским поэтом и русским же философом, - остался. Почему?
Сухбат Афлатуни: - У каждого поэта - свой диагноз… Одни уезжают, другие застревают крыльями в гнезде. Смотри, я не говорю: своя судьба. Судьба - это что-то героическое, в драпировках. А как быть, когда речь идет о смеси страхов, привычек, снов - то есть того, что придавливает нас к тому месту, где мы родились? Это - диагноз. Эдипов комплекс какой-то. Мы все кружим вокруг нее, родины, независимо от того «уехали» из нее или не уехали. Ты кружишь, я кружу. Разные зигзаги, разные плоды кружения, один и тот же механизм неутоляемого влечения к тому месту, где впервые вздохнул воздуха и закричал. Я ведь тоже почти три года жил вдали, в Японии: это такая анти-родина… Там у меня и написался «Ташкентский роман», а одно стихотворение так и начиналось: «Начало родины - чужбина, начало памяти - тоска». Немного напыщенно, на мой нынешний вкус, но - симптоматично. Обозначена точка боли и радости.
А что касается обитания языка… Язык, как и одноименный орган речи - всегда внутри автора. Если он снаружи - то это уже не язык, а какой-нибудь микрофон или громкоговоритель. Россия для меня, особенно Москва с ее литературными салонами и толстыми журналами - эта та акустическая среда, то усилительное устройство, которое позволяет быть услышанным, а не только бормотать что-то в шарф. Но язык, русский язык, он внутри меня… И внутри тебя, судя по твоим стихам.
Санджар Янышев: - Как ни парадоксально, распад Империи вызвал к жизни целый ряд явлений, связанных с благотворным синтезом-симбиозом очень разных, диаметральных культур, что привело, в частности, к образованию небывалых прежде литературных форм. И теперь, наряду с разнообразной и разветвленной литературой «старшего брата», мы имеем еще несколько РУССКИХ литератур: азербайджанскую, узбекскую… За другие республики не поручусь - не знаю. Чем, на твой взгляд, характеризуется узбекская русская литература?
|
Сухбат Афлатуни: - Об узбекской русской литературе мне сложновато говорить, потому что мы с ней - внутри друг у друга. Попробую. Думаю, что она пока еще не слишком узбекская. Потому что без крупной, яркой, признанной литературы на узбекском языке русская узбекская литература остается малость… одноногой. Есть, безусловно, талантливые авторы, но нет пока явления. В последние годы заговорили о современном узбекском кино, об узбекской живописи. Да простят меня коллеги (а они не простят), но о современной узбекской литературе на таком уровне разговор не идет… Недавние подборки переводов азербайджанских, грузинских поэтов в «Арионе» и «Октябре» порадовали неимоверно. Но там, кажется, противоположная проблема - отсутствие слоя хорошей русской литературы.
Что касается «небывалых форм» - то не стал бы даже русской литературе Узбекистана делать таких авансов. Мне-то, конечно, хочется, чтобы они были небывалыми. Но пока все только в процессе, хотя и интересном. Авторы вдруг увидели страну, которая была очень долго заслонена от них Советским Союзом. То есть, они ее видели и раньше, но так, в бытовой нерезкости. В резкости были березки, кавказские пляски, особенности петербургского барокко, Пугачева с Кобзоном… Ненужное вычеркнуть.
Что произошло? Барокко, конечно, не исчезло. И березы остались на прежнем месте. Просто исчез Большой Язык, где все это было важно. Остался просто язык, к тому же немного опустевший после смерти Большого Языка. И теперь идет собирание частностей, деталей пейзажа, места, времени, кухни, праздников, похорон. Деталей, сумма которых позволит когда-нибудь не просто говорить о, а именно - характеризовать современную узбекскую литературу…
Санджар Янышев: - Что из восточного уклада, образа жизни, менталитета может пригодиться русскому поэту?
Сухбат Афлатуни: - Извини за детский ответ: всё. Вплоть до плевка на стене, зеленоватого от насвая. Потому что уклад - это не лавка колониальных товаров, где что-то выбираешь по вкусу. И даже не восточный базар, где можно просто ходить и пробовать, пробовать и торговаться. Можно, конечно, из всего напробованного настряпать стилизаций. Что не обязательно плохо - само по себе. У Пушкина огромное количество великолепных стилизаций. Но это была совершенно иная эпоха, Восток еще только овладевал русским языком, только недоверчиво прислушивался к русской поэзии, поцыкивая языком. Теперь выросло и заматерело поколение нерусских восточных поэтов, пишущих на русском. Возможно, среди них нет имен первой величины, но они - то ухо, которое уловит фальшь во всех «соловьях и кальянах»…
И это верно не только для Востока. Я увлекался одно время воспеванием городов… Такая вот туристическая поэзия: побывал - написал. Посетил - написал. Увидел в грязноватом окне экскурсионного автобуса - воспел. Потом почти все уничтожил. Фальшь. Стихи, написанные с помощью «мыльницы». На мой взгляд, чтобы возникло что-то стоящее, между поэтом и местом, поэтом и городом должна происходить длительная диффузия. Вплоть до взаиморастворения. И то - нет гарантии, что стихотворение возникнет. Поэты, писатели вообще работают без страхового полиса. Этим и интересны.
Санджар Янышев: - Что же является подоплекой стихов (например, твоих): боль, радость (посюсторонние величины) - или сновидение, где эти и другие ощущения тщательно перемешаны, когда плыть и лететь, падать и подниматься означает одно и то же?
Сухбат Афлатуни: - Помнишь, у Босха есть картина: «Операция глупости». Стоят врачи, увлеченно ковыряются в мозгах сидящего тут же больного… Думаю, «операция поэзии» выглядела бы приблизительно так же. Потому что поэзия - если она настоящая - процентов на семьдесят состоит из глупости, это ее кислород. Вроде того, что все перемешано, и далековатые вещи не только соединяются друг с другом, но вступают в брак и плодят потомство… С этим я согласен. Весь вопрос - что делать с этим кислородом? Читатель, если он конечно не клинически болен и ему не требуется кислородной подушки, - нашу сгущенную глупость читать не в силах. И тут я жму руку твоему «тщательно перемешаны». Именно. Меня все больше занимает тщательность, мастеровитость, с которой мы обязаны пахтать нашу глупость, наше легкотелое безумие. Меня волнуют те тридцать процентов, которые - не кислород. Меня интересует не как выплескивает само себя подсознание автора, а то, что претерпевает текст на пути от подкорки до книжной корки (прости за каламбур).
Санджар Янышев: - Скажи, устойчивая мистика в твоих романах и рассказах - это тоже влияние места, его genius, или не более чем общелитературная подоплека, игра в жанры и стили, «пелевинщина», фантастический реализм (Достоевский), магический реализм (латиноамериканцы) etc.? Как ты сам определяешь стиль своей прозы?
Сухбат Афлатуни: - Мистика, о которой ты говоришь - это вроде стилистических ошибок, которые видны всем, кроме самого автора. Мне-то кажется, что мистики у меня никакой нет. Если все ее замечают, значит, что-то не удалось. Никто ведь не говорит об «устойчивой мистике» в трагедиях Шекспира - а у него и призраки, и ведьмы. Или о мистике Кафки, Дюрренматта… Значит где-то мой авторский язык споткнулся, не смог описать нереальное (а всякая литература описывает небывальщину) так, чтобы у читателя не возникало сомнения: вот так оно и должно быть, и никак по-другому. Потому что «мертвые с косами» - это хорошо для комедии. А я хочу, чтобы у меня стояли - живые. И не с косами, а с какими-нибудь утюгами или скалками. Или другими полезными предметами. Но при этом было жутко. Вот здесь и должны работать эти самые тридцать процентов мастерства. Или чего-то еще.
Что до мистики как влияния места… Не знаю. Место - это такой Солярис Тарковского, не знаешь, какими излучениями оно на тебя действует...
Если же говорить о подоплеке, то Достоевский - это, конечно, папа. Когда его читаю, от ненависти белеют ногти. В смысле - так здорово. Не знаю, сколько еще придется мне написать, чтобы избавиться от него. Латиноамериканцы… То есть - безусловно Борхес. Это, скажем так - дядя; родство без любви-ненависти. Мне нравится, что мой дядя - смелый; то, как он бросается в культуру, в историю, в философию, совершенно без страха утонуть, повторить кого-то, стать эпигоном. Это замечательно - тонуть в культуре, в скрытых цитатах и аллюзиях, и при этом внушать всем ощущение своего свободного, пусть и немного неторопливого, полета. Вот каков мой дядя.
Пелевин, думаю, тоже - какая-то родня… Потому что приятно иметь родней умного человека, разбирающегося в буддизме, современной философии и куче других вещей.
В общем, как ты заметил, о родственниках я могу говорить бесконечно, фонтаном. И понятно, что с такой родней написанное мной будет непременно на что-то похоже. Законы литературной генетики. Благо, кроме генотипа, есть еще фенотип. То есть развитие моей литературной особи под влиянием судьбы, места и состава воздуха, которым дышу. Здесь и надеюсь наверстать свое.
Санджар Янышев: - Откуда возник Афлатуни, понятно - от Платона. Но вот откуда взялся Платон? Почему, скажем, не Аристотель, или - другая крайность - Ницше?..
Вспоминаю также твой глубоко прочувствованный интерес к фигуре апостола Фомы и прочему «фомизму» - вплоть до корневой ономастики: от Фомы Аквинского через Хому Брута - к Томасу Манну. Почему - Фома, а не автор, к примеру, Пятого Евангелия - Иуда, личность более значительная и в истории, и в культуре, поставившая в основу своих взаимоотношений с миром не сомнение, а, подобно Христу, жертвенность? Как вообще эти ребята повлияли на твое собственное мировоззрение?
Сухбат Афлатуни: - Вот опять всплывает родословное древо… Чудесный день, когда смогу его срубить, и закричать, как Гераклит: «Я не у кого не учился!» И закружиться вокруг пня. Потому что дерево - это страшно. В больших деревьях есть вообще что-то страшное - ты не замечал? Хотя еще страшнее, когда их рубят.
Платон - это тоже такое дерево. И тоже - кто только его не рубил, не обстригал, не мочился на него!.. Начиная с Аристотеля. Ницше, так с целой бензопилой на него вышел, хотя «тезасской резни» не получилось, и все это понимали. А он, Платон-платан, от этого только больше ветвился. Вчерашние критики становились его же ветвями, листвой. Потому что платонизм сам плодит своих критиков, потом сам их переваривает… Блеск! Особенно у средневековых арабов, которые вообще придумали Платона заново и даже дописали за него, из благодарности, несколько сочинений. Кстати, довольно частое на Ближнем и Среднем Востоке личное имя - Афлатун. Так что псевдоним поджидал меня, намекая, чтобы я его взял.
А Фома… Фома - пока тайна. Ты знаешь, все хотел о нем написать. О евангелисте-философе. О том, как сомнение превращается в чистое золото. В отличие от Платона (если их вообще можно сравнивать), от Фомы остался только один молчаливый жест. Прикосновение. Это как если бы всю историю философии изложить сурдопереводом, а потом сгустить до одного движения руки. (У Иуды - движение губ, эрос предательства).
Но… поскольку дерева во всем этом нет, нет сюжета, нет ветвей, то писать об этом, видимо не получится. Трудно, почти невозможно писать о ярком потоке света. Поэтому я пишу о Платоне и молчу о Фоме.
Санджар Янышев: - Стало быть, сюжету о Иуде - Христовом alter ego ты предпочитаешь сюжет о Иуде-целовальнике? Борхес уступает место Розанову? Или - иначе: алмаз интерпретации меркнет перед мишурой фабулы? Где кончается власть традиции (традиционных ценностей) над тобой - не там ли, где начинается область чистой литературы?
Сухбат Афлатуни: - - Ты прав, о Розанове забыл… Еще одна родословная ветвь, сочащаяся камедью. А вообще-то темы Иуды я как-то избегаю. Его предательство непостижимо. Могу понять предательство Петра - страх. Предательство Фомы - недоверие, неверие - могу. Наверное, поэтому они канонизированы как святые, что даже эти грехи их - человеческие, внятные. Об этих грехах можно со-жалеть - как со-страдать Христу. Грех же Иуды какой-то до озноба запредельный… Впрочем, я кажется, погружаюсь в какое-то кухонное богословие. Когда сидят на кухне, пьют чай с колбасой и беседуют о трансцендентном. Попытка говорить о вере для меня превращается всегда в сплошное заикание, то и дело проваливаюсь в молчание… Вот философия - это легче. Философия - это такое замечательное логопедическое упражнение для того, кто пытается говорить о запредельном и невидимом.
Санджар Янышев: - Уточним. Платон - это язычество, Фома - сомнение о Едином Боге (в Едином Боге): по сути - начало Веры как Свободы. Где-то между ними - зороастризм, еще одна сфера твоих научных - и художественных! - интересов. Я насчитал целых два сочинения Афлатуни, в которых действуют герои-зороастрийцы. Носителями какой Идеи они являются? Или Идея в художественном произведении не главное? А главное - воздух, кислород плюс те тридцать процентов, о которых ты говорил?
Сухбат Афлатуни: - По зороастризму защищал кандидатскую, публиковал статьи… вот и выглянул глазок. Что-то тут замкнуло между двумя полушариями, научным и литературным. Вообще, бегу этого, пытаюсь писать, как если бы никаких кандидатских-магистрских деяний за мной не числилось. Потому что для меня - это скорее горб, чем крылья; дефект писательской осанки. Когда в 93-м первый раз принес себя в «Юность», Ряшенцев пообещал мне, что буду писать «профессорские стихи». Бр! Это до сих пор мой личный «портрет Дориана Грея» - такой вот пописывающий ученый муж… держу этот портрет в темной комнате, и иногда сам себя им пугаю.
К той Идее, о которой ты спрашиваешь, эти метастазы научности не имеет никакого отношения. Идея для меня - это сверх-драматургия произведения, то, что скрепляет его как целое. Обычная драматургия сшивает эпизоды, реплики, части. А здесь - целое! И понимается авторская идея - тоже через целое. Пока читаешь, она лишь чуть просвечивает, предугадывается. И открывается только, когда закрывается последняя страница. И то - в лучшем случае. Иногда ведь даже целого романа на идею не хватает; уже и романный воздух истрачен, и что-то важное остается за пределом авторского дыхания. Что в таком случае делать? Начинать писать что-то новое, чтобы «допеть» мысль, или переделать написанное? Не знаю. Писатель - не аптекарь, выдающий рецепты. Скорее - больной, занимающийся кустарным самолечением.
Санджар Янышев: - Говорили недавно с писателем и филологом А.Жолковским о том, что в годы глухого советского застоя филология являлась родом «воображаемой эмиграции». Твои занятия - будь то мир платоновских идей, либо «археология памяти» в твоих романах - при всей гибкости взаимоотношений с окружающим тебя обществом ли, государством (я имею в виду сегодняшний Узбекистан) выглядят подобием изящно инкрустированного глазурью минарета… Раздвоение (растроение…) неизбежно. Чем ты кормишь своих двойников?
Сухбат Афлатуни: - Они у меня на подножном корме, что сами накопают… Ну, и поддерживают друг друга - братья все-таки. Вот, только что вернулся с научной конференции из Индии - со многими гостинцами для себя-писателя, с мыслями, красками. Такая, в общем, идиллическая паранойя. Потому что для меня это раздвоение все же второстепенно, и не очень интересно. Интересен, в конце концов, лишь текст, слово. Только текст - связывает и разрешает. А автор и его аватары - это такие «кулисы» текста. Заглядывать за них кому-то интересно, но главное - то, что на сцене. То, что я пишу. То, что ты пишешь. Та Идея, о которой ты говорил, которая, вместе с сопутствующим шумом и шорохом, неволит нас писать.
А насчет минарета… Знаешь, кстати, что современные мечети могут без него обходиться? Ведь есть динамики, незачем куда-то наверх карабкаться. Минарет сегодня - вещь как бы бессмысленная. Наверное, как и сама литература. Потому что нас, с нашей глупостью, раздвоенностью, и прочими стигмами, оправдывает только наша бесполезность. Если бы мы попытались приносить пользу, нас бы давно уничтожили… что, впрочем, в истории не раз бывало. Дело даже не «в искусстве для искусства»; я, например, и для искусства ощущаю себя бесполезным - музеи и библиотеки не оскудеют, если я перестану писать. И Моцарт останется, и Достоевский...
Чем для меня утешительно сравнение с минаретом, так это… помнишь, по-узбекски «минора» - и минарет, и башня… «Бабил минораси» - Вавилонская башня. Чувствуешь, куда клоню? Литература - именно возведение таких языковых башен. Бесполезных, обреченных на разрушение башен в синюю пустоту. И это, по-моему, совсем не плохо - лепить свою башню.
Как думаешь, по одному кирпичу мы за этот разговор успели вылепить? А раствором склеим потом, в Ташкенте. И изразцы пришлепаем…
* * *
Беседовал Санджар Янышев
Москва, 2006 г.